— Возможно, Билли, у меня где‑то есть сын, я достаточно погулял в молодости! Я вот уверен, что он похож на тебя. Да и годами подходит… Будь он со мной, я бы сделал из него человека. Ну а пока сделаю моряка из тебя, если ты не против!
— Спасибо, сэр!
— Сэр! — он словно посмаковал это слово, причмокнул губами. — Может, на старости, когда не смогу держаться на ногах, я осяду где‑нибудь на берегу, у моря, я стану называться «Сэром». Да только не сейчас.
Он улыбнулся. Странная улыбка на лице человека, не привыкшего к щуткам. Мы никогда не видели, чтоб штурман смеялся. Всегда серьезный, он неодобрительно относился ко всем проявлениям веселья, не переносил шума. К моему сожалению, с Джоном он никак не мог найти общий язык, называл того «хитрой бестией», причём без тени симпатии.
«От таких балагуров всегда жди беды! — говорил он. — Никогда не знаешь, что у них на уме, и что они выкинут в следующий момент». Я не разделял его мнения, но предпочитал не спорить.
Жизнь на корабле можно сравнить разве что с острогом. Та же теснота, та же скверная кормёжка. Уже на вторую неделю плавания свежие продукты закончились, и команда перешла на сухари и солонину. Кур съели довольно скоро, овощи быстро испортились, да и провоняли трюмом так, что принимать их в пищу было возможно лишь зажав прищепкой нос. Свежими были только молоко и козий сыр, да и это продолжалось недолго — пока капитан не захотел свежего мяса… Уж слишком много пресной воды требовали козы, как он говорил.
В трюме ещё оставалось некоторое разнообразие продуктов, но капитан приберегал его для себя. В редких случаях — для «офицеров», как он называл своих помощников. Иногда от скуки он закатывал «банкет», и мне приходилось прислуживать за столом. Однако своровать еду я не мог, капитан иногда спускался в трюм для ревизии. В этом он был очень щепетилен и всегда знал, что где и сколько, хотя записей особых не вёл. Скудная еда была непривычна мне, выросшему на сытной сельской пище, и я постоянно чувствовал голод. Но приходилось терпеть. Те крохи, что оставались после трапезы капитана, не могли бы насытить и младенца, а от сухарей мне болели дёсны.
Чего было с избытком — так это солонины и сухарей. Однажды я занялся подсчётами, и выходило, что на двадцать человек команды при нынешних нормах выдачи провианта должно хватить на год. Капитан Скиннер же сказал, что в плавании мы проведём максимум пять месяцев. Зачем же столько еды, если за полгода она всё равно испортится? Эта загадка не имела разгадки, и я решил отложить её решение на потом.
Жизнь на корабле текла размеренно, но некоторые события нарушили наш покой и обыденность.
Первым таким событием было происшествие с висельником.
Любимчиком капитана был старший матрос по имени Том. Хилый, тщедушный человечишка, ни на что не годный в работе с такелажем и парусами, зато незаменимый в других делах. Первым из которых, по общему мнению, было наушничанье… Тома избегали, так как давно заметили — что известно ему, тотчас неведомыми путями становится известно капитану… Том смотрел за хозяйством, но не боцманским, а настоящим — до моего прихода он кормил коз и кур, крутился на камбузе и делал вид, что помогает справляться с такелажем, хотя никогда ему в руки не давали самого захудалого шкота, зная, что не удержит. Всё, что он мог — завязать нехитрый узел либо подать конец…
Тома я уважал только за одно — он ни разу не сказал мне дурного слова.
И вот однажды перед рассветом вахтенные нашли его подвешенным к фока рею. Никогда не забуду его вытаращенных незрячих глаз и разбухшего языка… Как часто приходил он ко мне в ночных кошмарах, тянул худые свои руки, пытался сказать что то почерневшим этим языком! Несколько недель по ночам я боялся оставаться один и ложился под палубой, ближе к храпящим и бормочущим во сне морякам…
Тома зашили в мешок, положив в ноги камней из трюма, и по доске спустили в море. Тело с плеском ушло в воду, и земное существование моряка Тома прекратилось. Пока все следили за тем, как мешок уходит на глубину, я отвернулся и вдруг заметил Гарри, стоявшего немного в стороне. Облокотившись на планширь, он следил за погружающимся телом, и вдруг сплюнул в воду! Ни тени сострадания не заметил я на его лице. Это казалось странным. Ведь Том и Гарри открыто не враждовали, с чего вдруг столько злобы?
Капитан был в бешенстве. Он не сомневался, что Тому помогли покончить с собой. Но подозревать было некого, все относились к покойнику с мрачным равнодушием, не проявляя открытой ненависти или презрения. Все, кроме Гарри, подумал я.
Страсти понемногу улеглись. Но я не успокаивался. Легче всего поверить в самоубийство, чем в злую волю поселившегося среди нас убийцы. Но я не верил, что Том удавился. Он бы скорее прыгнул за борт. Поэтому оставалось одно — на борту убийца.
В каждом втором матросе мне мерещился сумасшедший, для которого лишить человека жизни не являлось грехом. От таких мыслей я еще больше замкнулся в себе; ещё больше отдалился от команды. И теснее сдружился с Джоном. Он казался единственным открытым человеком на корабле, за исключением, разве что мистера Дэвиса…
Джон во всём видел хорошее, парой слов он мог рассеять любые сомнения. Он утверждал, что Том болел, и боль его была так сильна, что он не в силах был терпеть. Рассуждения его были трезвы, слова убедительны. И я верил.
Но ночами я вспоминал, как прощались с бедным Томом. Сомнения возвращались ко мне. Гарри проявил презрительное неуважение к покойнику. И это последнее кощунство, пробуждало во мне подозрения.